Неточные совпадения
Татьяна
в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый по колено ей;
То длинный сук ее за шею
Зацепит вдруг, то из ушей
Златые серьги вырвет силой;
То
в хрупком снеге
с ножки милой
Увязнет мокрый башмачок;
То выронит она платок;
Поднять ей некогда; боится,
Медведя слышит за собой,
И даже трепетной
рукойОдежды край поднять стыдится;
Она бежит, он всё вослед,
И сил уже бежать ей нет.
Час от часу плененный боле
Красами Ольги молодой,
Владимир сладостной неволе
Предался полною душой.
Он вечно
с ней.
В ее покое
Они сидят
в потемках двое;
Они
в саду,
рука с рукой,
Гуляют утренней порой;
И что ж? Любовью упоенный,
В смятенье нежного стыда,
Он только смеет иногда,
Улыбкой Ольги ободренный,
Развитым локоном играть
Иль край
одежды целовать.
Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом,
с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный,
в сибирке [Сибирка — верхняя
одежда в виде короткого сарафана
в талию со сборками и стоячим воротником.] и
с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив
руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая
с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил
с себя шинель, сапоги и кинулся
в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой
в двух шагах от схода, он схватил ее за
одежду правою
рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье
руками. Она ничего не говорила.
Один только козак, Максим Голодуха, вырвался дорогою из татарских
рук, заколол мирзу, отвязал у него мешок
с цехинами и на татарском коне,
в татарской
одежде полтора дни и две ночи уходил от погони, загнал насмерть коня, пересел дорогою на другого, загнал и того, и уже на третьем приехал
в запорожский табор, разведав на дороге, что запорожцы были под Дубной.
Но когда его обнажили и мелькнули тоненькие-тоненькие ручки, ножки, шафранные, тоже
с пальчиками, и даже
с большим пальцем, отличающимся от других, и когда он увидал, как, точно мягкие пружинки, Лизавета Петровна прижимала эти таращившиеся ручки, заключая их
в полотняные
одежды, на него нашла такая жалость к этому существу и такой страх, что она повредит ему, что он удержал ее за
руку.
Помещик
с седыми усами был, очевидно, закоренелый крепостник и деревенский старожил, страстный сельский хозяин. Признаки эти Левин видел и
в одежде — старомодном, потертом сюртуке, видимо непривычном помещику, и
в его умных, нахмуренных глазах, и
в складной русской речи, и
в усвоенном, очевидно, долгим опытом повелительном тоне, и
в решительных движениях больших, красивых, загорелых
рук с одним старым обручальным кольцом на безыменке.
Артиста этого он видел на сцене театра
в царских
одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, — маленькой, кошмарной фигуркой
с плетью
в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись
в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти.
Из обеих дверей выскочили, точно обожженные, подростки, девицы и юноши, расталкивая их, внушительно спустились
с лестницы бородатые, тощие старики,
в длинных
одеждах,
в ермолках и бархатных измятых картузах,
с седыми локонами на щеках поверх бороды, старухи
в салопах и бурнусах, все они бормотали, кричали, стонали, кланяясь, размахивая
руками.
Вслед за этими, без остановки, потекли из ворот такие же бритые, без ножных кандалов, но скованные
рука с рукой наручнями люди
в таких же
одеждах.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только
с окаменелым ужасом покорности
в глазах пошла среди павшего царства,
в великом безобразии
одежд, туда, куда вела ее
рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Из трактира выбегали извозчики —
в расстегнутых синих халатах,
с ведром
в руке — к фонтану, платили копейку сторожу, черпали грязными ведрами воду и поили лошадей. Набрасывались на прохожих
с предложением услуг, каждый хваля свою лошадь, величая каждого, судя по
одежде, — кого «ваше степенство», кого «ваше здоровье», кого «ваше благородие», а кого «вась-сиясь!». [Ваше сиятельство.]
Моющийся сдавал платье
в раздевальню, получал жестяной номерок на веревочке, иногда надевал его на шею или привязывал к
руке, а то просто нацеплял на ручку шайки и шел мыться и париться. Вор, выследив
в раздевальне, ухитрялся подменить его номерок своим, быстро выходил, получал платье и исчезал
с ним. Моющийся вместо дорогой
одежды получал рвань и опорки.
А налево, около столов, уставленных дымящимися кастрюлями, замерли как статуи,
в белых
одеждах и накрахмаленных белых колпаках,
с серебряными черпаками
в руках, служители «храма праздности».
Кедр, тополь, клен, ольха, черемуха Максимовича, шиповник, рябина бузинолистная, амурский барбарис и чертово дерево, опутанные виноградом, актинидиями и лимонником, образуют здесь такую непролазную чащу, что пробраться через нее можно только
с ножом
в руке, затратив большие усилия и рискуя оставить
одежду свою на кустах.
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев
с заостренными сучками
в беспорядке лежат на земле.
В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику ноги у лошадей изранены, у людей
одежда изорвана, а лица и
руки исцарапаны
в кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и
с затратой времени, мы спустились к ручью и пошли по гальке.
Потому люди Божьи и «радеют» Господу
в белых
одеждах с пальмами
в руках…
В сенях встретила приезжего прислуга, приведенная
в тайну сокровенную.
С радостью и весельем встречает она барина, преисполненного благодати.
С громкими возгласами: «Христос воскресе» — и мужчины и женщины ловят его
руки, целуют полы его
одежды, каждому хочется хоть прикоснуться к великому пророку, неутомимому радельщику, дивному стихослагателю и святому-блаженному. Молча, потупя взоры, идет он дальше и дальше, никому не говоря ни слова.
Там сказано: «Вот множество людей ото всех племен стоят пред престолом и пред агнцем
в белых
одеждах с пальмовыми ветками
в руках и восклицают громким голосом…».
Он только помнил смутно вращающиеся и расплывающиеся круги от света лампы, настойчивые поцелуи, смущающие прикосновения, потом внезапную острую боль, от которой хотелось и умереть
в наслаждении, и закричать от ужаса, и потом он сам
с удивлением видел свои бледные, трясущиеся
руки, которые никак не могли застегнуть
одежды.
Он, молча и не оглядываясь на Женьку, стал торопливо одеваться, не попадая ногами
в одежду.
Руки его тряслись, и нижняя челюсть прыгала так, что зубы стучали нижние о верхние, а Женька говорила
с поникнутой головой...
Но, почти помимо их сознания, их чувственность — не воображение, а простая, здоровая, инстинктивная чувственность молодых игривых самцов — зажигалась от Нечаянных встреч их
рук с женскими
руками и от товарищеских услужливых объятий, когда приходилось помогать барышням входить
в лодку или выскакивать на берег, от нежного запаха девичьих
одежд, разогретых солнцем, от женских кокетливо-испуганных криков на реке, от зрелища женских фигур, небрежно полулежащих
с наивной нескромностью
в зеленой траве, вокруг самовара, от всех этих невинных вольностей, которые так обычны и неизбежны на пикниках, загородных прогулках и речных катаниях, когда
в человеке,
в бесконечной глубине его души, тайно пробуждается от беспечного соприкосновения
с землей, травами, водой и солнцем древний, прекрасный, свободный, но обезображенный и напуганный людьми зверь.
Ромашов, который теперь уже не шел, а бежал, оживленно размахивая
руками, вдруг остановился и
с трудом пришел
в себя. По его спине, по
рукам и ногам, под
одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез,
с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек
в глубине сада.
Любя подражать
в одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав
в Петербург, после долгого небывания
в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и одел его буква
в букву по рецепту «Сына отечества» [«Сын Отечества» — журнал, издававшийся
с 1812 года Н.И.Гречем (1787—1867).], издававшегося тогда Булгариным и Гречем, и
в костюме этом Крапчик — не хочу того скрывать — вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще чернее и корявее; надетые на огромные и волосатые
руки Крапчика палевого цвета перчатки не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым.
— «Наши столпились у ворот укрепления. Святослав стоял впереди
с огромным бердышом.
Одежда его была вся изорвана, волосы всклокочены;
руки по локоть, ноги по колено
в крови; глаза метали ужасный блеск. Татары, казалось, узнали его и хлынули, как прорванная плотина. „Умирать, братцы, всем! Славно умирать!“ — крикнул он, бросился
в гущу татар и начал крошить их своим страшным оружием…»
Из глубины леса шло несколько людей
в изодранных
одеждах,
с дубинами
в руках. Они вели
с собой связанного Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.
Версты полторы от места, где совершилось нападение на Максима, толпы вооруженных людей сидели вокруг винных бочек
с выбитыми днами. Чарки и берестовые черпала ходили из
рук в руки. Пылающие костры освещали резкие черты, всклокоченные бороды и разнообразные
одежды. Были тут знакомые нам лица: и Андрюшка, и Васька, и рыжий песенник; но не было старого Коршуна. Часто поминали его разбойники, хлебая из черпал и осушая чарки.
И я вместе
с ним мысленно озираю сверху: намеченные тонким голубым пунктиром концентрические круги трибун — как бы круги паутины, осыпанные микроскопическими солнцами (сияние блях); и
в центре ее — сейчас сядет белый, мудрый Паук —
в белых
одеждах Благодетель, мудро связавший нас по
рукам и ногам благодетельными тенетами счастья.
Его радовало видеть, как свободно и грациозно сгибался ее стан, как розовая рубаха, составлявшая всю ее
одежду, драпировалась на груди и вдоль стройных ног; как выпрямлялся ее стан и под ее стянутою рубахой твердо обозначались черты дышащей груди; как узкая ступня, обутая
в красные старые черевики, не переменяя формы, становилась на землю; как сильные
руки,
с засученными рукавами, напрягая мускулы, будто сердито бросали лопатой, и как глубокие черные глаза взглядывали иногда на него.
Часа два бился он
с Кузьмой, но последний не сообщил ему ничего нового; сказал, что
в полусне видел барина, что барин вытер о его полы
руки и выбранил его «пьяной сволочью», но кто был этот барин, какие у него были лицо и
одежда, он не сказал.
На вершине горы на несколько мгновений рассеивается туман, показывается Ярило
в виде молодого парня
в белой
одежде,
в правой
руке светящаяся голова человечья,
в левой — ржаной сноп. По знаку царя прислужники несут целых жареных быков и баранов
с вызолоченными рогами, бочонки и ендовы
с пивом и медом, разную посуду и все принадлежности пира.
Так, между прочим, выехал за город седовласый старик
в богатой
одежде,
с короной на голове и жезлом
в руках.
Эти трое — первейшие забавники на базаре: они ловили собак, навязывали им на хвосты разбитые железные вёдра и смотрели, смеясь, как испуганное животное
с громом и треском мечется по площади, лая и визжа.
В сырые дни натирали доски тротуара мылом, любуясь, как прохожий, ступив
в натёртое место, скользил и падал; связывали узелки и тюрички, наполняя их всякою дрянью, бросали на дорогу, — их веселило, когда кто-нибудь поднимал потерянную покупку и пачкал ею
руки и
одежду.
От него пошла большая волна, которая окатила меня
с головой и промочила
одежду. Это оказался огромный сивуч (морской лев). Он спал на камне, но, разбуженный приближением людей, бросился
в воду.
В это время я почувствовал под ногами ровное дно и быстро пошел к берегу. Тело горело, но мокрая
одежда смерзлась
в комок и не расправлялась. Я дрожал, как
в лихорадке, и слышал
в темноте, как стрелки щелкали зубами.
В это время Ноздрин оступился и упал.
Руками он нащупал на земле сухой мелкий плавник.
Одевались на маскарад Варвара и Грушина вместе у Грушиной. Наряд у Грушиной вышел чересчур легок: голые
руки и плечи, голая спина, голая грудь, ноги
в легоньких туфельках, без чулок, голые до колен, и легкая
одежда из белого полотна
с красною обшивкою, прямо на голое тело, —
одежда коротенькая, но зато широкая, со множеством складок. Варвара сказала, ухмыляясь...
И когда убийство было совершено, у Раскольникова осталось впечатление, «как будто его кто-то взял за
руку и потянул за собой, неотразимо, слепо,
с неизвестною силой, без возражений. Точно он попал клочком
одежды в колесо машины, и его начало
в нее втягивать».
У канавки шоссе, близ телеграфного столба, густой кучкою сидели женщины
в черных
одеждах, охватив колени
руками. Месяц освещал молодые овальные лица
с черными бровями. Катя вгляделась и удивилась.
И тотчас же, как-то вдруг, по-сказочному неожиданно — пред глазами развернулась небольшая площадь, а среди нее,
в свете факелов и бенгальских огней, две фигуры: одна —
в белых длинных
одеждах, светловолосая, знакомая фигура Христа, другая —
в голубом хитоне — Иоанн, любимый ученик Иисуса, а вокруг них темные люди
с огнями
в руках, на их лицах южан какая-то одна, всем общая улыбка великой радости, которую они сами вызвали к жизни и — гордятся ею.
Вечером, для старших классов
в 10 часов, по приглашению дежурного надзирателя, все становились около своих мест и, сложивши
руки с переплетенными пальцами, на минуту преклоняли головы, и затем каждый, сменив
одежду на халат, а сапоги на туфли, клал платье на свое место на стол и ставил сапоги под лавку; затем весь класс
с величайшей поспешностью сбегал три этажа по лестнице и, пробежав через нетопленые сени, вступал
в другую половину здания, занимаемого, как сказано выше, темными дортуарами.
Кузьма Терентьев бросился на Фимку, приподнял ее одной
рукой за шиворот, а другой стал срывать
с нее
одежду. Обнажив ее совершенно, он снова бросил ее на пол, схватил самый толстый кнут и стал хлестать ее им по чем попало,
с каким-то безумным остервенением. Страшные вопли огласили погребицу. Но
в этих воплях слышен был лишь бессвязный крик, ни просьбы о пощаде, ни даже о жалости не было
в них.
Герои, прославленные историей, ехали на белых конях; за ними шли философы, законодатели; хор отроков
в белых
одеждах с зеленеющими ветвями
в руках, предшествовали колеснице Миневры и пели хвалебные гимны.
Это благородство
в чертах, какая-то покорность своему жребию, несвойственная черни, и
руки, хотя загорелые, но чрезвычайно нежные, не ладили
с ее крестьянской
одеждой.
Дикий, угрюмый взор, по временам сверкающий, как блеск кинжала, отпущенного на убийство; по временам коварная, злая усмешка,
в которой выражались презрение ко всему земному и ожесточение против человечества; всклокоченная голова, покрытая уродливою шапкою; худо отращенная борода; бедный охабень [Охабень — старинная верхняя
одежда.], стянутый ремнем, на ногах коты, кистень
в руках, топор и четки за поясом, сума за плечами — вот
в каком виде вышел Владимир
с мызы господина Блументроста и прошел пустыню юго-восточной части Лифляндии.
С некоторых пор
в одежде дяди Акима стали показываться заметные улучшения: на шапке его, не заслуживавшей, впрочем, такого имени, потому что ее составляли две-три заплаты, живьем прихваченные белыми нитками, появился вдруг верх из синего сукна; у Гришки оказалась новая рубашка, и, что всего страннее, у рубашки были ластовицы, очевидно выкроенные из набивного ситца, купленного год тому назад Глебом на фартук жене; кроме того, он не раз заставал мальчика
с куском лепешки
в руках, тогда как
в этот день
в доме о лепешках и помину не было.
Когда Федосей, пройдя через сени, вступил
в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полкá и поддерживая ее правою
рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами, были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно было тотчас заметить, что
с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью: все ее слезы превратились
в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие следы, как бедный пешеход оставляет свой след на золотистом дне ручья; ручей — это надежда; покуда она светла и жива, то
в несколько мгновений следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то кому нужда до этих ничтожных следов, до этих незримых ран, покрытых
одеждою приличий.
— Неправда, — гневно сказала она, — сколько знаю Стабровского, я никогда не замечала, чтоб он был занят собой. Что ж до его красоты, то никто, конечно, кроме вас не найдет
в ней ничего женоподобного. Скорее, к его энергической, одушевленной физиономии шли бы латы, каска
с конским хвостом, чем
одежда мирного гражданина. Воображаю, как он хорош бы был на коне,
с палашом
в руке, впереди эскадрона латников, когда они несутся на неприятеля, когда от топота лошадей ходит земля и стонет воздух от звука оружий.
Он любил белолицых, черноглазых, красногубых хеттеянок за их яркую, но мгновенную красоту, которая так же рано и прелестно расцветает и так же быстро вянет, как цветок нарцисса; смуглых, высоких, пламенных филистимлянок
с жесткими курчавыми волосами, носивших золотые звенящие запястья на кистях
рук, золотые обручи на плечах, а на обеих щиколотках широкие браслеты, соединенные тонкой цепочкой; нежных, маленьких, гибких аммореянок, сложенных без упрека, — их верность и покорность
в любви вошли
в пословицу; женщин из Ассирии, удлинявших красками свои глаза и вытравливавших синие звезды на лбу и на щеках; образованных, веселых и остроумных дочерей Сидона, умевших хорошо петь, танцевать, а также играть на арфах, лютнях и флейтах под аккомпанемент бубна; желтокожих египтянок, неутомимых
в любви и безумных
в ревности; сладострастных вавилонянок, у которых все тело под
одеждой было гладко, как мрамор, потому что они особой пастой истребляли на нем волосы; дев Бактрии, красивших волосы и ногти
в огненно-красный цвет и носивших шальвары; молчаливых, застенчивых моавитянок, у которых роскошные груди были прохладны
в самые жаркие летние ночи; беспечных и расточительных аммонитянок
с огненными волосами и
с телом такой белизны, что оно светилось во тьме; хрупких голубоглазых женщин
с льняными волосами и нежным запахом кожи, которых привозили
с севера, через Баальбек, и язык которых был непонятен для всех живущих
в Палестине.
С полдюжины фур, две или три телеги, множество лошадей, стоящих кучами у сделанных на скорую
руку коновязей, разбросанные котлы и пестрота
одежд спящих
в шалашах и перед огнями людей — все,
с первого взгляда, походило на какой-то беспорядочный цыганский табор.
Возле дилетантов доживают свой век романтики, запоздалые представители прошедшего, глубоко скорбящие об умершем мире, который им казался вечным; они не хотят
с новым иметь дела иначе как
с копьем
в руке: верные преданию средних веков, они похожи на Дон-Кихота и скорбят о глубоком падении людей, завернувшись
в одежды печали и сетования.
Высокие рынды
в белых
одеждах стояли чинно по обе его стороны. На правую
руку от великого князя стояла скамья, на которой лежала его шапка, а по левой другая
с посохом и крестом.